Существует один удручающе издевательский факт жизни. Понятие «национальная кухня» обязано своим появлением крупным имперским мегаполисам, в которых сосредоточилось столько богатств, что местные жители смогли себе наконец позволить наплевать на то, что они едят.
Звучит парадоксально, но факт.
Примерно до XIX века понятия «национальная кухня» не существовало. То же явление, которому потом предстояло стать Национальной Кухней, обозначалось словами «кухня местных бедняков».
У богатых землян — от суровой Японии и философской Индии до христианских королевств Европы и даже мусульманских монархий Африки — национальная кухня всю историю была интернациональная, одна на всех. То есть — жареное мясо и алкоголь, по возможности сладкий. Причина очевидна: богатые источники качественного белка и веселящие вещества всегда и везде бывали малодоступны — и поэтому сосредоточены были в руках династий силовиков. (Собственно, всякая традиционная аристократия есть силовики и их потомство, наша страна тут ничего не выдумала.)
Будущую «национальную кухню» же сооружали из того, что доставалось (и оставалось) низам. Японские крестьяне и рыбаки сооружали еду по принципу «слепленный рис, обёрнутый в водоросль и накрытый максимально тонким лоскутиком рыбы»; французские их коллеги жарили каштаны и мелких садовых вредителей, тайские — залетающую и заползающую в дома на огонёк членистоногую дрянь, сардинские — червивый сыр. Список можно продолжать весьма долго.
Поскольку есть это было не всегда возможно даже при большой охоте, «национальные кухни» с самых ранних времён сопровождала культура соусов (и у нас есть основания полагать, что чем больше в какой-нибудь традиционной кухне приправ и соусов, тем тяжелее жилось до аграрно-индустриальной революции большинству её жителей).
Однако первый же по-настоящему имперский мегаполис (мы не знаем, Ниневия это была, Вавилон или Рим) стал, конечно, принципиально новым явлением на кулинарной карте мира. Ибо стены его, открытые для сотен народов, наконец-то впервые сосредоточили в себе столь критическую массу ресурсов, что его жители (пусть даже 15–20%) массово наелись просто мяса и напились просто вина — и перешли от непосредственного потребления к демонстративному.
То есть надстроили над физической едой культурный и социальный контекст.
В этот момент, надо думать, мегаполис и забил на то, что именно у него лежит в тарелке (а впоследствии — и на то, что на нём надето или на чём он спит). Произошёл отрыв физических носителей престижа от самого престижа. Критерием последнего стала необычность, конвертировавшаяся в эксклюзивность, в свою очередь превратившаяся в статусность потребляемого.
В этот момент разнообразные штуки, придуманные некогда жителями дальних стран от стеснённости обстоятельств, начали превращаться в бренды. Если современники Александра Македонского бранили его за то, что, захватив Персию, он принялся «подражать персам», то это означало «одеваться в тонкие одежды и предаваться изнеженным пирам». Парадоксальным образом наш московский современник, пытающийся прибиться к интуитивно, но безошибочно определяемому понятию «шикардос», запросто может поступить наоборот. То есть избавиться от по-настоящему комфортной старинной мебели и вместо неё набить свой дом тем, чем набивали из экономии своё жильё на заре XX столетия жители разрастающихся индустриальных городов Северной Италии (грубодеревянная и плетёная мебель, притащенная из сельских домов, светлые полы и покрывала для борьбы с жарким южным солнцем, какие-то витые подсвечники из лавок старьёвщиков и с бабушкиных чердаков).
…Что тут важно отметить. Всё сказанное — как о статусных «национальных кухнях», так и о статусных «национальных дизайнах» — никоим образом не значит, что они лишены своего очарования.
Разумеется, это не так: всё созданное под естественным прессом обстоятельств, подвергнутое обработке временем и доведённое до ума приобретает ту или иную степень изящной органичности.
Другое дело, что потребитель-постмодернист, приплачивающий 400–1000% за кусочек поддельной Тосканы 1920-х в натуральном зимнем Санкт-Петербурге 2020-х, сам-то:
а) неорганичен,
б) глубоко, так сказать, духовен в дурном смысле.
Ведь его мотивация сводится вовсе не к эстетике, как ему, возможно, самому хочется думать, а к незамутнённым сигналам социальной статусности.
И это, безусловно, тоже оправданно — по меньшей мере на тех ступенях личной неуверенности, на которых заказчик более всего боится, что его финансово-административную ресурсность недооценят потенциальные зрители его интерьера, и готов жертвовать ради них не то что своими деньгами, но и своими личными потайными представлениями о комфорте и красоте.
Но согласимся: есть какое-то тонкое издевательство в том факте, что весёлая средиземноморская витальность, сумевшая превратить эклектику бедности в эстетику, всего за век стала в северных странах тюрьмой для выбора богатых людей.
Ситуация «жертвы маде-ин-итализма», заметим, усугубляется тем, что в конечном итоге держателями его самооценки оказываются люди, заинтересованные в максимальной оторванности продаваемого лакшери от функциональных достоинств.
Здесь работает та же ловкость рук, что и с так называемым современным искусством: последнее, собственно, к тому и сводится, что не имеет содержания само по себе, а является иллюстрацией и биркой. Оно (по задумке) указывает на какой-нибудь Контекст, который его аудитория обязана понимать, — и потому иметь содержание ему противопоказано. Нет никакой социальной прибавочной стоимости в том, чтобы создать профанную красоту, которую может понять любой чувак с улицы. Прибавочная социальная стоимость появляется там, где без своевременного листания арт-каталогов (которые тоже везде не встретишь) вы даже не поймёте, сантехника перед вами или памятник Киссинджеру.
То же и с любым маде-ин-итали: всякий дизайн, исходящий из достоинств «красиво и удобно», проигрывает в глазах держателей престижа достоинству «труднодоступно, демонстративно, дорахабахата, мама, тёща/свекровь и подруга зауважают».
…Однако на высших ступенях уверенности в себе перед любым нашим современником и современницей неизбежно встаёт суровый выбор. А именно: задать себе вопрос, настолько ли он ресурсен, что может себе позволить игнорировать маркетингово закреплённые в тёщино-подружных умах догмы об общепринятости. И так ли он жизненно могуч, что может позволить себе жить удобно и в своё удовольствие.*
* — мнение редакции может совпадать с мнением автора.